oldporuchik (oldporuchik) wrote,
oldporuchik
oldporuchik

Category:

ГЕННАДИЙ ГОЛОВИН

Попал тут случайно в больницу на неделю.
В коридоре шкафчик с книгами. Порылся в поисках чего-нибудь почитать.
Нашел, почти сразу:
повесть Геннадия Головина “День рождения покойника” вместе с другими его вещами.
Сама повесть в интернете нашлась ( http://pepelaeff.narod.ru/ ), и еще один рассказ Геннадия Головина ХЕЛЬСИНКИ - ГОРОД КОНТРАСТОВ ( http://www.zabaznov.ru/lib/golovin-helsinki.htm ).
Пару рассказов отсканировал я сам и помещаю тут

Геннадий Головин


ЛЕНЬКА АБРААМОВ ИЗ КРАСНОЙ КНИГИ ДУРАКОВ


Люди, должен вам доложить, эти факторы человеческие, хоть газеты, казалось бы, и читают, хоть в телевизоры с утра до вечера и смотрят, но не перестают иной раз озадачивать.

Наука вроде бы уже окончательно с ними разобралась. Нуклеиновая там какая-нибудь кислота... белок, желток, спирохеты-хромосомы... Если душу взять, то — материальное стимулирование, корка с подкоркой. В общем, все распознали! До последнего, кажись, сопротивленьица изучили! По нотам жизнь каждого паршивого паршивца расписали! А он, человек то есть, в смысле фактор, смотришь, опять гемоглобину какого-нибудь нажрется и чего-нибудь такое отчебучит! — хоть стой, хоть с трибуны падай, хоть караул кричи, хоть на пенсию уползай по состоянию здоровья!

Вам, понятное дело, тут же хочется яркого, конкретного примера из нашей быстротекущей обетованной жизни — будьте любезны!

...Однажды, на заре весьма туманной юности жил я в городишке поселкового типа Митреевка. Одновременно и, даже можно сказать, параллельно со мной жил там — через два дома — один дурак. Не в переносном смысле — дурак, а самый неподдельный, чистопородный дурак-дурачина по фамилии Ленька Абраамов. Он даже и внешним обликом внушал: смотрите, дескать, какой я глупый! Глазенки, и правда, были у него какие-то недоделанные — вроде стеклянных пуговок. Рот почему-то не закрывался. И вообще весь он был — задница толстая, головка небольшая — точь-в-точь императорский пингвин из «Мира животных».

Работал он баянистом при Доме культуры. Вот я на него клевещу: дурак, дескать, дурак. А какой же он, вообще-то говоря, дурак, если он чуть ли не с детского сада так на гармошке пилил, что дай бог каждому? Хоть полонез Огинского, хоть чардаш-монти — и все на ощупь, с закрытыми даже глазами!

В Митреевке — не шути, брат! — была музыкальная школа. Так они на Леньку, когда он еще маленький был, облавы, ей-богу, устраивали, чтобы охватить музыкальным образованием. Поймают и на руках целыми днями носят... В школе надо крышу крыть, протекает, а они вместо этого баян с десятью регистрами специально для Ленички покупают. Он им в области все призы завоевывал, не вру. Но, правда, когда время подошло, ни малейшего диплома они ему не выдали, как уж ни старались. Справочку там какую-то выписали. Он, дело в том, что по всем предметам, кроме гармошки, был, как говорится, ни в зуб ногой! То есть — полный аут! Ну, может, ноты он у них выучил, не знаю, но не больше.

Не-ет, всеобщее, вообще-то, среднее — классов шесть — он, конечно, закончил. Это не беспокойтесь. Мог бы и не шесть, а двадцать шесть кончить, но аккурат к тому классу у него померла маманя. Она в булочной работала — врубаетесь? Время трудное, пайки учительские — известно какие, Леня, конечно, мальчик трудный, но зато маманя у Лени на хлеборезке стоит. С такой маманей он и до члена-корреспондента мог бы спокойненько доучиться, ан не получилось — мамка померла, и Леньку из шестого класса сразу же поперли. Совершенно, конечно, правильно поперли: ему уже лет семнадцать было, и он на учительниц своими усами плохо, говорят, очень влиял.

Ну, короче, кончил он среднее образование, тут его и баянистом в Дом культуры взяли. При самодеятельности, при танцорках — плохо ли подростку-переростку? Они, танцорки те, целыми вечерами возле него подолами веют, Леньку не стесняются, переодеваются прямо за кулисами, а он только шибче на клавиши жмет да веселее варежку разевает.

Но и девчонки, чего уж кривить, вниманием его не обделяли. В автобусе после выступления в каком-нибудь колхозе едут, глядишь, то одна, то другая — на плечике Ленином дремлет. Дело, конечно, понятное. Он, всем известно, может, и дурак-дураком, но у него от матери и дом остался, и обстановка, и швейная машина, и огорода двенадцать соток, худо ли?

Только, по-моему, Леньку баловство это — в смысле продолжения рода — не очень-то интересовало. Он, по-моему, даже и не женился, кажется, ни разу.

Отыграет в своем Доме культуры, придет домой, сядет у окошка, как бабулька старая, и — глядит! Окна у него на запад, вот он сидит и на закат любуется.

А закаты в тех краях, должен вам доложить, совершенно ненормальные! Особенно летом. Коров прогонят... пыль висит... духотища... сортиры воняют. И тут же — вполнеба! — такую вдруг дикообразную красотищу намалюют — хоть плачь от восторга, хоть надирайся от скуки!

Что уж там Ленька в тех закатах наблюдал? что ему там воображалось? — все ж таки артист, не хрен собачий...— не знаю. Но только, не вру, сидел он возле окошка и глядел туда все свое личное свободное время.

Я в тех местах кое-как до армии дожил, ну а потом стало меня шарахать по всей нашей необозримой географической карте! И в Калмыкии-то я был, и в Коми-стране лесоповалом не по своей воле увлекался, и на целине, Кокчетавская область, отметился, и по Восточным Саянам с геологами лазил, и пивом в городе Геническе торговал, и шахматный кружок в кологривском Доме пионера вел, и под Нефтеюганском тундру дырявил...— я вообще-то могу до вечера перечислять, у меня в трудовой книжке уже второй вкладыш кончается.

Короче, через сколько-то времени приезжаю я в Митреевку погостить, шагаю с аккредитивчиком в сберкассу, гляжу: напротив — в окошке — Ленька Абраамов!

Дом от заката — розовый. Рожа у Леньки от заката — розовая. И непроходимое счастье, и непролазное удовольствие — на роже этой!

Меня даже восторг пробрал. Будто и не уезжал я никуда! Во, думаю, человек на своем месте!

Я там, понимаете ли, уродовался, живота не жалеючи. Народное хозяйство не знаю куда подымал! Бешеные тыщи зарабатывал! Кровь на опохмелку сдавал! Меня ухтинская шпана на ножи брала (спасибо Матушкину Никите Алексеевичу, вызволил)! Я в тундре олений язык сырьем жрал и горячей кровью из поллитровой банки запивал! Я в Петергофе лифчиком одной артистки воду из фонтана пил! Я, может, одного одеколона «Фиалка» ящиков сто в свою утробу угробил! Из-за меня, может, бортпроводница Лилька с Ямало-Ненецкого авиаотряда уксусной эссенцией травилась! Я одних басмачей на «Узбекфильме» целую банду сыграл!! А он — как уселся черт-те сколько лет назад,— так и сидит. И на закат глядит. Ну не дурак ли?

Не удержался я, подошел, побеседовал с этим чудом митреевской породы. Он, меня, правда, не вспомнил. Но про себя все свои секреты выложил: работает все там же, в Доме культуры, баянист при ансамбле. И не скушно, спрашиваю. Не-е, говорит, хорошо.

А может, и в самом деле — хорошо? Рублей семьдесят каждый месяц ему отстегивают, девчоночки, что ни год, порхают вокруг новехонькие — живи не хочу!

Плюс, не забывайте, по вечерам — совершенно бесплатно — митреевские страхолюдные закаты...



Ну а через месяц, что ли, и учудил Леничка Абраамов ту свою забавную штуку. Очень и очень, на многие годы вперед, разволновал все митреевское народонаселение.

Дело было так. Как-то утречком, аккурат после выходного, приходит всем митреевцам известная тетя Липа на работу. Она — завсберкассой была.

Снимает тетя Липа все хитрые свои печати, отпирает все свои сверхсекретные амбарные замки, заходит — ну и тут же, возле порожка тихонечко садится отдыхать. Ножки у нее, видите ли, отнялись.

Шепечет она тут караул, шепечет она тут спасите, и совершенно правильно, по инструкции шепечет, потому что за время выходного дня сберкассу ее драгоценную, оказывается, грабанули! Да ведь не как-нибудь по нахалке, а интеллигентнейшим образом ломанули! Как в Чикаго каком-нибудь или даже Сингапуре, господи, пронеси...

Прибегает тут народ, смотрит и восхищается работой неизвестных мастеров: половицы посередке зала аккуратно выпилены, под дыркой — подземный ход, и через подземный тот проход (как нетрудно даже честному человеку догадаться) и увели грабители-злодеи несметное количество митреевских трудовых миллионов! Ну, может, не миллионов, ну, может, тысяч... Это не важно, сколько увели, важен возмутительный факт и попустительство. Тем более, что очень скоро миллиарды эти в полной целости все равно обнаружились.

Ну, конечно, звонят в милицию. Ну, конечно, тревога!

Ну, подлетает, конечно, на бронированном газике доблестный наш лейтенант Девяткин, выхватывает «Макарова», палит в потолок, орет старшине Очкасову: «В случае чего — прикрой!» — (надо так понимать, что — простынкой прикрой, когда бандитские пули изрешетят его насквозь), мужественно улыбается Наде-кассирше: «Жди меня, Надюся, и я вернуся!» (они потом, шутки шутками, даже и поженились на этой почве, Девяткин с Надькой...) и — ныряет наш бедный отважный лейтенант в тот жуткий подземный ход!

И — с концами!

Ждут его, ждут, переживают, волнуются. Надя-кассирша уже потихоньку рыдает, на Очкасова, как солдат на вошь, глядит. А Очкасов не дурак: «Без приказа не могу!» — и точка.

И вдруг с улицы, все слышат, гремит бравый Девяткин драматический тенор:

— Очкасов! Ко мне!

Глядят, а Девяткин — в Ленькином окошке!

Ну, вы поняли? Это Ленька-дурак-Абраамов из своего подпола проделал подземный ход в сберкассу.

Вы, конечно, читали роман «Граф Монте-Кристо»? Вы, конечно, смотрели кино «Сладкое слово «свобода»?.. Так вот, не обижайтесь, все те подземные ходы — жалкие детские игры в детсадовской песочнице! Клянусь сберкнижкой, как говорит мой кореш, и тремя рублями, которые там лежат!

Мы, ясное дело, потом лазали туда. Вся Митреевка там, можно сказать, перебывала. Впечатления — исключительные! Лучший в мире метрополитен имени Кагановича! Сухо... Вентиляция жужжит. Лампочки на потолке горят. А стенки — митреевцы не дадут соврать — кафелью обделаны!

Тут, натурально, объявляют всесоюзный розыск на Леньку.

Поднимаются в воздух боевые вертолеты. На погранзаставах — жуткая тревога номер один! В считанные секунды блокированы все международные порты, включая митреевскую автостанцию. На всякий случай и в Ленькином огороде оставляют засаду — роту пулеметчиков.

А в Доме культуры тем временем кончается репетиция, и после репетиции той Ленька Абраамов в засаду, ему предназначенную, преспокойненько заходит!

— Где деньги? — подскакивает к нему, как коршун, Девяткин, револьвером пугает.— Отдавай деньги!

— На,— очень удивляется Ленька и рупь двадцать из кармана вынает. Тут Девяткин чуть совсем уж из себя не выпрыгивает от такой циничной наглости.

— Подземный ход ты вырыл?

— Я вырыл.

— Так где деньги?

— Какие деньги?

— А такие, змей, которые ты из сберкассы увел!

— А-а...— скучно говорит тут Леня и показывает под кровать. Лезут под кровать, а там — все до копеечки — сберегательские денежки — в мешке.

Тут даже Девяткин ошалел, даром, что пол-Митреевки посажал и отличник боевой и политической подготовки. Ты, говорит, дурак? «Не-е»,— отвечает Ленька и улыбается, как один только он умел улыбаться.

Садится у окошка — время аккурат закатное — и все оглядывается на народ, который в избе толчется. Дескать, когда вы отвалите отседова, смотреть мешаете.

Ну, конечно, повязали тут Леничку, свезли в гнусное узилище, на нары бросили. Решили образцово-показательный суд над ним устроить, чтобы другим митреевцам неповадно было заниматься преступным метрополитеном.

Самых свирепых прокуроров пригласили, лучших свидетелей выписали, бригаду плотников пригнали — эшафот смастерить. Тут и пьяному ежу стало бы понятно: влупят Леньке-бедолаге по всей строгости революционных законов!

И только ему, пентюху, вся эта заваруха — как до задницы дверца! Над ним будто и не каплет. Глядит себе в окошко — благо, что окошки в митреевском КПЗ тоже на запад обращены,— и улыбается.

Ну, сжалились над ним соседи по нарам. Научили, как жить. Ты, говорят, дурак всенародно признанный, так и пользуйся этим!..

И вот однажды смотрит караульный начальник, а Ленька как с утра на одну ногу встал, так на ней и стоит. Эта штука караульному хорошо известная. «Ты, я так понимаю, чайка?» — спрашивает.

«Так точно! — радостно улыбается Ленька.— Чайка!» — и стоит.

И простоял он этой одноногой чайкой, не поверите, полтора года! (Только почему же это «не поверите?» Я одного паренька знал, так он три года наперекор медицине под себя по ночам мочился — из одного только гордого принципа.)

Стали тут Абраамова Леню всесторонне изучать и анализировать: чайка он все-таки или не чайка? И в Тулу возили — в психиатричку, и в Москву — в Сербскую экспертизу. А Ленька на своем,— вернее, на своей одной,— как встал, так и стоит: «Чайка!» Ну что ты с таким дураком поделаешь?

Он бы и до сих пор стоял — человек непокоренный, с большой буквы «Ч»! Ему — что возле окошка сидеть, на закаты глядеть, что на одной ножке посреди Сибири стоять,— все одно-едино! Сто лет надо? Сто лет бы простоял!

Но не получилось у Ленички «сто лет». Произошло у него досаднейшее недоразумение с нервно-психическими массами Петелинской спецколонии, куда его в конце концов определили, и — все насмарку пошло!

Петелинская (кто, может, и не знает) — это такая больница — не больница, тюрьма — не тюрьма. Дурдом, в общем, с тюремным уклоном в санаторное обслуживание.

Вот уж где, кажется, началось для Леньки светлое будущее! Паек — госпитальный, 70 коп. в день, жри от пуза! Народ кругом — смирный, интеллигентный: бухгалтера, растлители, изобретатели. Днем — процедуры, свежий воздух, полезный труд в огороде. Вечерочком — картишки, лото, домино, даже, не поверите, телевизор! Сиди, в общем, не хочу.

И так бы ему и сиделось там до самого победного конца, да оказался на Ленькину беду в том крепком коллективе умственно отсталых один жутко нездоровый элемент — директор дэза. Ему все больше чуждое проникновение чудилось и вселенский подкуп.

И вот однажды, когда Леньку повели в карцер на лечебную профилактику, собрал тот нездоровый домоуправ кворум и повел речь.

Психи, говорит. Мы — все психи, и потому, как у настоящих психов, у нас бывают минуты просветления. А вот у Абраамова таких просветлений нет, и это не может не вызывать. Как встал он год назад на одну ногу, как объявил себя чайкой, занесенной в Красную книгу, так и стоит... Он к нам, товарищи, внедрен и подослан! Это я вам авторитетно говорю, как бывший директор дэза! Телевизор у нас перегорел? Перегорел. На огород (якобы из-за дождей) вторую неделю не выпускают? Не выпускают! Нянечку нашу любимую, тетю Тасю, на курсы якобы повышения сослали? Сослали! Это все его, Абраамовых рук дело! Поэтому предлагаю...

Короче! Через сколько-то времени, ближе к вечеру, слышат вдруг санитары дикий вопль из красного уголка. Прибегают и с удивлением видят: висит посреди потолка на старом крюке от люстры Ленька Абраамов, завязан в узел из скатерти. И орет он, товарищи, таким страшенным матом, что даже санитары удивились.

«Сымите! — орет.— Не чайка я! Леня я, Абраамов! Только переведите, ради христа, к нормальным людям!»

Кто бывал в Петелинской колонии, тот не даст соврать: потолки там высотой метра четыре, не меньше. Как умудрились психи Леничку на тот крюк приспособить — это один только доктор Ганнушкин мог бы объяснить. Но даже и это не важно. Важно то, что раскололся Леня, как гнилой орешек, признался: не чайка он, и не занесен он в Красную книгу дураков, вранье все это и злобная симуляция.

И перевели тут, конечно, Леню Абраамова к нормальным людям, с нормальным сроком, в нормальный лагерь. И с тех пор его никто вроде и не встречал никогда...

Вот такая поучительная история про Леньку-дурака-Абраамова.

Не знаю, как в вас, а в меня такие истории вселяют большой морально-исторический оптимизм. Жив Человек! И еще довольно большая в нем буква «Ч» оказывается! Казалось бы, что ему? — вникай в газеты, хлебай телевизор с утра до вечера, да знай шагай стройной шеренгой в уготованный лучшими, мудрейшими специалистами храм светлого хозрасчета и разумного гармонизма личности, ан нет! Чего-то ему, неблагодарному фактору, другого хочется. О чем-то — черт-те ведь о чем! — о своем думает, рожу глупую на закат обратив! А потом, глядишь, чего-нибудь такое отчебучит! — хоть стой, хоть с трибуны падай, хоть на пенсию уползай по состоянию здоровья.




Геннадий Головин


ЧУДО В КЕМПЕНДЯЕ


В редкую минуту досуга — если к тому же и планетарий на ремонте — люблю я разводить гнилую философию на мелких местах. Размышлять, проще говоря, люблю: о женщинах, к примеру, в смысле о бабах, как жутких ингредиентах окружающей среды, вообще об жизни — как форме существования белковых тел. И, должен вам доложить, глубочайшие мысли иной раз попадаются!

Вот, например, не так уж давно, с отвращением почитывая жизнь свою и близлежащих ко мне братьев по разуму, пришел я вдруг к выводу, который, как дважды два, как корень квадратный из шестнадцати, вызовет жуткие на меня нападки со всех и всяческих сторон.

«Что-то там есть!» — вот к какому пришел я выводу.

«Там» — это, как бы сказать, наверху. На небесах, грубо говоря.

«Что-то» — ну, это, фигурально выражаясь, Справедливость, например, если не сказать больше.

Оно, конечно,— кто ж спорит? — чаще всего дрыхнет она там, Справедливость наша, на пуховых своих небесах в три смены. Но — бывает ведь! — и просыпается!

Проснется, продерет, по-научному говоря, вежды, посмотрит вниз: «Ма-ать честная! Чё творят-то?!» — и бац, кого-нибудь, глядишь, и покарала.

А потом, конечно, снова — на бочок и молчок! — до следующей побудки.

Вот вам, пожалуйста, яркокрасочный этому пример, и вы, если не до конца дурак, поймете совершенно доступно, как апельсин, что я опять не вру.

...Когда несколько лет назад я с прямой кишкой лежал в нейрохирургии Кемпендяйской межрайонной больницы, в одном со мной коридорчике доходил прекраснейшей души язвенник по фамилии, а может и по кличке, Хлебосол.

Мы с ним отлично лежали — не то, чтоб в самом коридоре, на проходе, как большинство выздоравливающих умирающих, а вроде бы в уютном таком закуточке, аккурат возле сортира и чуланчика с грязным бельем. Из чуланчика — ход на улицу, никогда не закрывается, так что, будьте любезны! — хочешь в магазин, хочешь в кино! Но — в кино мы не ходили, врать не буду. Разве что в магазин сбегаешь, да и то пару раз в день, не больше.

Мы там с ним по месяцу отлежали, точно. Никто нас не тревожил. Как в санатории. Даже доктора. У них там в то время стихийное бедствие какое-то приключилось — то ли отравление, то ли эпидемия, то ли канализацию прорвало...— и, как сказал бы писатель Л.Толстой, все перепуталось в доме Яблонских. Больных они рассовали кого куда, а кого, а куда, а у кого чего болит — капитально перезабыли. Даже меня, с моим исключительно дворянским заболеванием, они все норовили от столбняка вылечить: каждое утро с клизьмами подкатывались. Ну, конечно, пошлешь их спросонья клятвой Гиппократа куда подальше, они сразу и отваливают, даже «извините» говорят. Это я к тому рассказываю, что никто нас там не беспокоил. Почти то есть никто. Потому что к Хлебосолу-то под видом общественности через день, как на работу, ходил один страхделегат — Пиргородский по фамилии.

Я сокола вижу по помету — и этого юношу-гаденыша я с ходу, как в кроссворде, разгадал!

Для начала проанализировал: а какие продукты этот чуткий коллективный член носит язвенному Хлебосолу, у которого, между прочим, десять перстов из двенадцатиперстной кишки напрочь уже отстригли? И что же я вижу? Самогонку носит! — самой грубейшей, кастрюлечной гонки (да еще и с ацетончиком!) — это раз! Грибы маринованные, с уксусом, с лучком-чесночком-перчиком — это два! Плюс-минус консерву «Мясо китовое с горохом» — знаменитую нашу еду-деликатес для луженых изнутри периферийных граждан общества.

Проанализировал я все это, а потом просинтезировал: «А для чего ему это?» — и взял Пиргородского за кадык!

Ты, говорю, Антантой подкуплен? По какому-такому праву больных выздоравливающих травишь?! Мне-то, говорю, ничего, у меня от твоих харчей кишка только прямее становится, но почто старика Хлебосола угробить хочешь?

А он на меня глядит этак ясненько. А он мне говорит этак удивленненько: «Я не понимаю, о чем вы?» Ну, врезал я ему в третий глаз для полного взаимопонимания, он тут же ходить и перестал.

Да вот только жаль, поздновато я ему врезал. Он уже все, что ему надо было, в смысле диагноз Хлебосола, выведал. И на работе уже всем раструбил, что не язва у Хлебосола, а кое-что похлеще, и Хлебосол теперича работник будет уже никудышный, и потому — для успешного претворения в жизнь сверхплановых заданий, взятых на себя коллективом, в интересах дальнейшего всемерного расцвета пимокатного производства — нужно Пиргородского, как молодого цветущего специалиста, поставить на место Хлебосола, а Хлебосола, наоборот, покуда окончательно не загнется, перевести на оклад жалования Пиргородского.

Хлебосол — я говорил иль нет? — на свою беду бугорок был. На кемпендяйской пимокатной фабрике занимал пост. Не бог весть какой (если на армейский язык перевести, помкомвзвода) — но все же таки препятствовал он, выходит, Пиргородскому на пути его всестороннего развития, и, для того чтобы в полной мере выявить творческий потенциал своей личности, должен был Пиргородский по всем правилам кемпендяйского диалектизма Хлебосола схавать. Вот он его и схавал.

Хлебосол выходит из больницы, видит такое дело, огорчается конечно. Ну и, конечно, начинает квасить.

А здоровьишка-то — уже нет! А нервная-то система — страшно уже нервная! Ну и понятно, что с таким-то упадочным настроением быстренько доквасился старик Хлебосол до жмуров. Помер, между нами говоря.

Похоронили его, правда, на зависть. Профсоюз ни веночков, ни грузовика, ни оркестра из художественной самодеятельности не пожалел. Пиргородский на панихиде речь сказал: навеки останешься в наших сердцах...— и даже захрюкал в конце вполне натуральными слезами. Все только головами качали да восхищались: ой, далеко шагает, гаденыш! ой, да ни стыда ведь у него ни даже совести! ой, да куда же это наша справедливость смотрит?!

А Справедливость-то наша, как я уже говорил, дрыхнет себе в поднебесных эмпиреях, о людях хороших сны смотрит — не до Пиргородского ей!

А этот выдвиженец-передвиженец знай себе шагает!

Я через год в Кемпендяе оказался, смотрю, а он — уже в черном бостоновом костюме, а он — уже в галстуке, а глаз у него — уже начальственный, а вид у него такой, будто он только что из-за сытного стола поднялся и зубом цвиркает.

Он к тому времени еще пару-тройку своих друзей-соперников схавал и, говорят, уже к Самому подбирался.

Ну а дальше начались чудеса!

Первое чудо — это, конечно, всем известное посещение Кемпендяя светозарной личностью из Центра. Ну, конечно, не из самого центрального Центра — чего уж завираться,— но все же не с окраины.

То ли его референты-ординарцы что-то перепутали — хотели, к примеру, Коктебель написать, а написалось Кемпендяй, то ли гражданин Большой Начальник и сам был не прочь пошутить, но только, короче, прискакал однажды курьер на взмыленной кобыле: «Готовься, Кемпендяй, к встрече высокого гостя!»

Ну, тут уж начальство шагом совсем разучилось ходить — только вприпрыжку!

Образовали, первым делом, штаб по борьбе с этим стихийным бедствием. В срочном порядке закупили за рубежом четыре тонны вьетнамских веников — чистоту наводить.

Всех шалашовок наголо остригли и по глухим лесным скитам распихали. Бичей, всех до единого, на баржу погрузили, на середину реки оттартали, на якорь поставили. Сидите тихо, сказали, не то кингстоны откроем...

Объявили поголовную мобилизацию всем, кто в состоянии держать в руке молоток и гвоздь — усадили щиты сколачивать. По всей округе, масляную краску реквизировали: фасады на пути следования подмалевывать и на щитах, которыми что не надо видеть прикрывали, картины и стишки писать: «Пятилетку — за пять лет! Это наш с тобой обет!», «Нету места негодяям в нашем славном Кемпендяе!»

Я, приятно вспомнить, тогда тоже неплохо подкалымил. Я им рабочего с колхозницей рисовал. Этими уродами я им весь Кемпендяй изукрасил — где вместе, а на сортирах — поврозь: где буква «Ж» — там колхозница с серпом, где буква «М» — работяга с отбойным молотком.

Пиргородский в эти дни прямо-таки наизнанку выворачивался! Даже осунулся. И хамил уже так, будто это он — в Кемпендяе градоначальник.

Всем уже было откуда-то известно, что, значит, посетит гражданин Большой Начальник пимокатное производство и поинтересуется этак приветливо и деловито, а кому обязана фабрика таким внедрением такого современно-японского процесса? И прошепчут ему тут с гордостью: Пиргородский это, здешний кадр... И пожмет тут руку гражданин Большой Начальник нашему гаденышу и произнесет раздумчиво: смелее, дескать, смелее, товарищи, надо выдвигать таких вот молодых да ранних, а главное — доморощенных. И — взойдет тут, не остановишь, на кемпендяйские небеса яркое светило Пиргородского!

Откуда они все это заранее знали, никто не знает, но все наверняка было бы именно так, чего уж сомневаться, если бы...

Если бы не приключилось тут чудо номер два. Справедливость наша закряхтела сквозь сон, заворочалась, продрала глазенапы, и — упал взор ее аккурат на город Кемпендяй!

— Ма-ать честная! — заорала тут Справедливость.— Чё творят-то?! У-у-у, сейчас покараю кого-нибудь! Иль я не Справедливость?

А в этот момент уже прискакал в Кемпендяй последний курьер. Заикается, весь аж сияет от ужаса: «Едут! Вот-вот приедут!»

Врубают тут сирены воздушной тревоги. Наряды милиции выпихивать начинают на обочины представителей трудящихся — у каждого в руке флажок «Миру-мир» или воздушный шарик с Чебурашкой.

Последний чумовоз по трассе проехал — недособранных пьяных из канав выковыривает, заодно и музыку играет: «Сегодня мы не на параде...»

В магазинах на прилавки колбасу из тайников выкладывают. Все, в общем, по первейшему разряду.

Пиргородский забежал на пяток минут домой: исподники сменить, волосок из ноздри выдернуть, улыбочку подработать у зеркала,— вообще, очухаться маленько перед чудесным своим вознесением.

Мандраж, конечно, его колотит. На жену орет. Галстук не завязывается! Не ко времени в сортир потянуло!

Решил по системе йогов пару минут полежать, расслабиться, волю собрать в кулак. Лег на кушетку, закрыл глаза. Я, говорит, спокоен. Я очень, говорит, спокоен. Спокоен...

Тут самое время сказать, что у него, как ни удивительно, и семья даже была. Жена, хорошая женщина, старушка-мать, тоже хорошая женщина, и даже сынишка — на удивление ангельский паренек, года полтора от роду, синеокий такой, кудрявый херувимчик с хулиганскими замашками.

Так вот, этот самый херувимчик-террорист, покуда папаша на кушетке по системе йогов лежал, подковылял к нему как умел и — будильником, которым в ту минуту забавлялся,— бац! Папеньке! По морде! Если хотите точнее — прямо в глаз!! Бац!

Что там дальше происходило, пусть Федор Михайлович описывает: рев, визг и стон стояли, как в горящем зооцирке во время землетрясения.

Будь у Пиргородского в запасе пара хотя бы минут, он бы, конечно, дверь в кладовке выломал, и жену бы с сыном оттудова извлек, и покарал бы, конечно, так образцово и показательно, что содрогнулась бы даже кемпендяйская суровая, видавшая виды земля!

Но — не было у него тех золотых минут. Уже загремел «Славься!» вокально-инструментальный ансамбль «Дембель-78». Уже жахнули в воздух из своих берданок члены кемпендяйского общества браконьеров-любителей. Уже взмыл в небеса красочный плакат: «Нет нейтронной бомбе!» — влекомый четырьмя тысячами пятьюстами шестьюдесятью презервативами, любовно надутыми пионерами местного Дома юного изобретателя и рационализатора. Уже въехал, короче, гражданин Большой Начальник в кемпендяйские пределы, и вынужден был Пиргородский бежать быстрее лани на пимокатную фабрику, каковую после полуминутного отдыха должен был посетить высокий гость.

Если вас били когда-нибудь будильником по морде, то вы подтвердите, что этот хрупкий, казалось бы, часовой механизм оставляет, как ни странно, довольно варварские кровоподтеки на овале лица, и поэтому нечего особенно удивляться, что, когда в плавном процессе осмотра произнес Большой Начальник свою реплику: «А кому же, интересно, обязана фабрика таким прямо-таки внедрением такого прямо-таки японского технологического процесса?» и в ответ выпихнул коллектив из своих рядов Пиргородского, то Пиргородский гражданину Большому Начальнику не понравился. Больше того, очевидцы сообщают, что высокий гость, опасаясь теракта, даже шарахнулся в сторону, увидав вдруг рядом с собой этакого антипода с аморальным фингалом под глазом, к тому же и оборванного и в мазуте каком-то вывалянного (опаздывая, Пиргородский бежал напрямки — через свалку). Но быстро справился с испугом гражданин Большой Начальник, осерчал, понятно, и сходу залепил речь, тыкая пальцем в сторону Пиргородского, о постоянной необходимости нетерпимости и принципиальности в вопросах моральности, а пуще того, аморальности всех и всяческих членов, невзирая на заслуги, иначе говоря, тщательности общественности в вопросах оценки возможностей роста, передвижений и уж, конечно! во главу угла! — выдвижений...

И хоть никто ничего из этой речи не понял (кроме того, что серчает гражданин Большой Начальник), всем тут стало ясно, что закатилось светило Пиргородского, не успев толком и подняться-то!

И всем тут стало ясно-понятно, что, как говорится, ваши не пляшут, что есть, есть еще на земле и в многострадальных небесах матушка-справедливость, не вовсе сгинула! Просто дремлет она, сердечная, утомившись от забот, на пуховых своих облаках-перинах. Но ведь и просыпается! но ведь и продирает иной раз вежды! но ведь и смотрит же иной раз вниз, на нашу милую землю! - и тогда случаются на этой земле чудеса вроде тех, о которых с присущей мне поучительностью поведал я вам нынче, обожаемые товарищи.

Subscribe

  • К нам повадился вор-воробей

    Тьфу, не воробей, а голубь. Вот он, красава: А может быть не голубь, а голубка? Утром прилетит, дождется, когда ему насыпят пшена и хлебушка,…

  • Телефон-неавтомат

    Я помню, что до 1961 года телефон-автомат принимал 15-копеечные монеты (пятиалтынник).

  • Шарада

    Первый слог - лошадь. Второй слог - не совсем лошадь. Всё вместе - совсем не лошадь. Ответ под катом

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments